|
В.А.Красилов. Метаэкология. Часть 21.
Иов (окончание). Ликург. Крысы.
|
Итак, нечестивые специально созданы, чтобы их судить и наказывать для устрашения. И проблема, как полагал Жан Кальвин, сводится к тому, чтобы их своевременно распознать. Хотя последовательная бивалентность — равенство сил добра и зла — считалась манихейской ересью, даже гонитель манихеев Августин недалеко ушел от заблуждений своей юности. Изложенная им в трактате «О граде Господнем» всемирная история представлена как становление божеского царства («града») добра в постоянной борьбе с дьявольским царством зла.
В основе этих представлений лежит диалектическая идея единства противоположностей: раздельное существование добра и зла невозможно, как не может быть Христа без Антихриста. Следовательно, решительная победа добра над злом означает уничтожение того и другого. Последняя битва Христа и Антихриста — это конец света.
Приверженность бивалентной схеме объясняется ее огромной силой воздействия на человека, который оказывается в эпицентре вселенской борьбы. Линия фронта проходит через его душу. Он бросает свою жизнь на чашу весов, от его поступков зависит победа той или иной партии. Он ангажирован, нужен, он существует.
И как земля отражает небо, так земная борьба отражает метафизическую (и наоборот). Этот мир расколот подобно тому миру. Христианский мир противостоит миру мусульман. Средневековье проходит под знаком этого противостояния — и тыловых боев с «пятой колонной» дьявола, еретиками. Максима о любви к врагам, конечно же, не относится к врагам Господа нашего (даром, что сам он считал себя спасителем всех, а не только «наших»). Возрожденческий гуманизм очень скоро дал трещину и уже в XVI в. утонул в крови гугенотских войн.
Метафизическая бивалентность властно подчиняет себе классовую борьбу, революции и гражданские войны, поход священного рейха против мирового сионистского заговора, противостояние социалистического и капиталистического лагерей. Последнее еще недавно определяло смысл жизни многих миллионов людей. Его фетишами стали, с обеих сторон, военно-промышленные комплексы, чудовищное извращение экономики, которая еще нескоро вернется в нормальное русло. Оно породило свою эсхатологию — ядерный конец света. Оно взрастило новых святых и пророков, один из которых учил, что чем ближе победа, тем яростнее борьба: ей нельзя было угаснуть, иначе рушилась вся система.
Фронтовая дружба так крепка потому, что агрессия направлена на внешнего врага. Трагизм «мирного противостояния» заключался в том, что священная ненависть, не находя выхода в войне, обрушивалась на «внутреннего врага» — отступника, маловера, космополита. А если таковой не находился, его без промедления создавали.
Но ведь не повторится? Ведь с манихейством покончено? Едва ли. Масштабы, конечно, не те, но любые конкурентные отношения, любая политическая игра, любая научная дискуссия подчиняются логике бивалентности, в силу которой категории добра и зла, истины и лжи очень быстро вытесняются одним единственным признаком: «свой — чужой» (не потому ли так популярна в демократических странах двухпартийная система — при идеологическом тождестве партий, — что она позволяет без помех реализовать эту схему ?).
Развал системы «двух лагерей» дал вспышку агрессии на национальной и религиозной почве. С прекращением войн возрастает агрессивность внутри общества. Отмена каст обострила имущественные противоречия, отмена классов — биологическое неравенство. Брак дает постоянного противника (может быть, для того и заключается). Наконец, если не с кем бороться, человек вступает в борьбу с самим собой, приобретающую все более бескомпромиссный характер по мере ослабления внешних противоречий. И если сбудется, наконец, мечта о земном братстве, то, чего доброго, придется создать ему противовес на другой планете, иначе метафизическая схема обратится внутрь и взорвет человека.
Ликург
Грех, вина, испытание, борьба добра и зла — эти попытки рационализации страдания не затрагивают его истоков, противоречий между системой и свободой волеизъявления на всех уровнях человеческого существования. Страдание, кажется, может быть преодолено только другим страданием.
Лаконский законодатель Ликург не записывал своих законов, как бы оставляя свободному спартанцу возможность выбора, необходимого для проявления нравственного чувства. Вероятно, из тех же соображений бог оставил человеку свободу воли. Однако любое волеизъявление так или иначе определяется внутренним конфликтом самосохранения и саморазрушения. Ликург создал бесконфликтное общество, умело используя войны и криптии — тайные убийства илотов — для нейтрализации разрушительных сил.
Авторитетный Дельфийский оракул одобрял и поддерживал все действия Ликурга, а впоследствии провозгласил самым мудрым человеком Сократа, который отождествлял нравственное с разумным, а разумное — с необходимым. Но концепция нравственности как осознанной необходимости восходит к очень древней — фаталистической — стадии духовного развития человека, а позиция оппонентов Сократа, утверждавших свободу воли как высшую меру вещей — к еще более древней магической (глава 3). Философия нового времени разделилась между теми же установками, выявляя их охранительные и разрушительные потенции.
Определив этику как совокупность врожденных и приобретенных норм, сохраняющих структуру природных, социальных, метаэкологических систем и системы личности, мы можем теперь задаться вопросом о правомерности этических предписаний, которые предназначались для предотвращения страданий и, в конце концов, стали их главным источником.
Этика появилась на определенной стадии прогрессивной эволюции как средство снятия естественного отбора (в его примитивной форме борьбы каждого против всех) сначала на внутригрупповом, а затем и на межгрупповом уровне. Первичная этика выразилась в ослаблении агрессии против брачного партнера, превращении последней в половую любовь как условие хотя бы кратковременного союза между двумя особями. В ее сферу последовательно вовлекались родственники, соплеменники, все подобные друг другу особи, вплоть до категорического запрета на убийство любого представителя своего вида.
Зоологическая этика усложнялась с возникновением иерархических отношений главенства — подчинения, развитием на этой почве альтруистических и саморазрушительных инстинктов. Человек унаследовал от животных предков инстинктивную мораль в виде врожденных предписаний (не убий, например), которые легче выполнить, чем нарушить, так как они соответствуют нашей природе. Однако с переходом на сознательный уровень инстинктивные нормы подверглись частичному разрушению. Поскольку сознательная этика не успевала заполнить образовавшиеся бреши, человек превратился в самое аморальное из животных. Даже запрет на убийство соплеменника, родича, брачного партнера утратил для него императивный характер. Возникла опасность возврата к первобытным высокоэнтропийным формам естественного отбора, которая была предотвращена системой табуирования, занимавшей промежуточное положение между инстинктивной и сознательной этикой.
Человек отделился от животного мира, когда для объяснения врожденной этики стал строить космогоническую систему, чтобы вывести из нее нравственный закон. Этические установки задавались ссылкой на необходимость («арийская» этика), или обычаи предков («китайская» этика), или божественные заповеди («семитская» этика), которые неизменно требовали почитания предков, осуждая паррицид и освящая, таким образом, этический традиционализм.
Чрезвычайно древняя установка, этические корни которой трудно отыскать, поскольку отголоски ее звучат в буддизме, у библейского Экклезиаста, у Пифагора и т. д., заключается в том, что мир не был создан, а существовал и будет существовать всегда. Бытие не имеет ни начала, ни конца (змея, кусающая себя за хвост), движение идет по кругу и, стало быть, не может завершиться и, следовательно, не имеет цели. Живые существа не рождаются и не умирают, а лишь перетекают из одной формы в другую. Как проходит жизнь той или иной формы, совершенно безразлично для ее дальнейших превращений.
Это цельная и логичная система, страдающая лишь одним недостатком — из нее невозможно вывести мораль. Чтобы стать учителем нравственности, необходимо так или иначе трансформировать круговую систему, найти выход, который, может быть неявно, подразумевает существование входа.
Любой произвольный поступок — каприз Брахмы или (в гностическом варианте) ошибка Софии — запускает машину круговращения причин и следствий. Произвольный поступок есть проявление личности. Чтобы сойти с круга, не быть ни причиной, ни следствием, необходимо освободиться от личности, растворить отдельное во всеобщем.
В системе появляется изначально не свойственное ей представление о цели как слиянии отдельной души с мировой душой (в Упанишадах), или нирване (в учении Будды). Трансцендентность цели (не опирающейся на чей-либо опыт, так как даже Будда при жизни не достиг полной нирваны) и ее практическая недостижимость — планка поднята так высоко, что ни при каких обстоятельствах не дотянешься — делает метаэкосистему религией (с богами или без них — несущественно). Будда, при всем презрении к ведическим божествам, органически неспособным отречься от своих столь ярко выраженных личностей, не отвергал их, что позволило сохранить концептуальное богатство древней системы, в которой находят духовную пищу и просвещенный, и простодушный (нетерпимость иудаизма и зороастризма лишила их этого преимущества).
Некий скептик мог бы усомниться в том, что нирвана — это достойная цель. Скептику могло бы показаться, что участие в круговом движении, вечном превращении форм, в большей степени обеспечивает слияние с миром, чем схождение с круга. Но лишь потому, что скептик не постиг и первой из четырех благородных истин Будды: жизнь есть страдание (между прочим, стоики IV в. до н. э. и российские религиозные философы XIX — начала XX вв., кажется, приписывали открытие этой истины себе; однако не только приоритет Будды неоспорим, но и далеко эпигонам до благородства оригинала). Скептику можно порекомендовать специальные упражнения для души и тела с элементами самоистязания, которые немало способствуют пониманию первой истины.
Как и другие великие наставники. Будда обладал более сильным инстинктом саморазрушения, чем отпущено обычному человеку. Но его учение нашло отклик в сердцах миллионов, потому что инстинкт саморазрушения универсален.
Более практически ориентированные учителя нравственности утверждали, что череда превращений, хотя и определяемая кармой, все же в какой-то степени зависит от поведения: праведные то ли ближе к исходу, то ли могут рассчитывать в последующем существовании на более престижную оболочку с перспективой дальнейшего улучшения. Во всяком случае, нужен учет прижизненных свершений. Тут находится функция для разнообразных божеств, появляется небесное чиновничество, которое на первых порах ничего не решает, а лишь следит за делопроизводством. Мы находим эту стадию у Гомера с его недовольно брюзжащим Зевсом.
Но известны примеры, когда скромный секретарь превращается в генерального и впоследствии, даже не меняя должности, в вершителя судеб. Теперь уже незачем брюзжать, достаточно повести бровями. Могущество властелина так велико, что кажется странным и неправдоподобным его как бы внезапное возникновение на пустом месте. Не была ли вся предшествующая история лишь прелюдией его славы?
Может быть, еще рабы Рима шептали имя вождя российской революции, как утверждал его первый поэт. И секретарь отнюдь не был незаметной фигурой, он руководил революционным подпольем по крайней мере с семилетнего возраста. И шумеры допустили непростительную бестактность, не упомянув в своей истории сотворения мира вавилонского бога Бель-Мардука. С возвышением Вавилона не осталось никаких сомнений в том, что именно Мардук был в этой истории главным действующим лицом. Зевс появился на свет как незначительное критское божество, вскормленное божественной козой и охраняемое золотой собакой — местными тотемами. Еще на троянской войне он покровительствовал не «нашим» (ахейцам), а их врагам (выходцам с Крита троянцам). Но с распространением эллинизма осталось лишь невнятное воспоминание о его критских корнях. Еще более показателен пример Юпитера, латинского божества, которое с возвышением Рима узурпировало все функции отца народов Зевса. Логическим завершением подобных ретроспектив было признание верховного божества создателем мира.
В области этики эта новая — теократическая — установка меняла все и самым решительным образом. Раз мир не существует сам по себе без начала, конца и цели, а задуман, создан, изначален и конечен, то для человека естественная цель заключается в служении создателю, соответствии его замыслу. Если в прежней системе от бога можно было отделаться жертвоприношением, как от докучливого чиновника, то теперь связь между ним и человеком становилась стержнем, на который нанизывались отношения людей между собой, а жизнь — в идеале по крайней мере — систематическим жертвоприношением. Учитель нравственности превратился в пророка, который возвещает этические предписания, исходящие от бога. Как полновластный хозяин, бог предписывал наряду с требованиями момента (не сотвори кумира) и то, что было унаследовано от животных предков (не убий), и то, что соблюдалось по древнему обычаю, восходящему к культу предков (почитай отца твоего и мать твою).
Добро тождественно послушанию, зло — непослушанию. Так как добро познается не иначе как в сопоставлении со злом, то бог создал и то, и другое (иные трактовки зла — от дьявола, от несовершенства человека и т. д. — ограничивают суверенитет создателя в области этики и, следовательно, менее удачны; как бы там ни было, мысль о единстве противоположностей стара, как Зороастр).
Это тоже вполне завершенная система, которую невозможно развить, но можно профанировать, что и было сделано в более поздних вариантах, сводящих этику к вознаграждению добра — наказанию зла. Хотя учитель нравственности в данном случае уподобляется обыкновенному дрессировщику, теократическая система оказалась чрезвычайно устойчивой. Создавшие ее не обольщались относительно человеческой природы, считая большинство людей дрессированными животными, всецело полагаясь на инстинкт самосохранения и прибегая к запугиванию. Они, однако, недооценили тех богатейших возможностей, что таит в себе инстинкт саморазрушения. Только играя на двух противоположных инстинктах, можно достичь чудес дрессировки.
Крысы
Две тысячи лет назад в Палестине, на мировом перекрестке, появилась патетическая фигура добровольного страдальца, который решил ценой собственной жизни облагородить теократическую систему. Он увидел источник зла в тотальной конфликтности человеческого существования, которая может быть преодолена лишь с помощью столь же тотальной любви.
Комплементарны всеобщей любви идеи равенства (если не в этой жизни, то в последующей) и братства, проведенные столь последовательно, что даже бог в качестве сына становится братом всех людей и не может быть отцом никого из них.
Некий скептик мог бы заметить, что преодоление внешней конфликтности происходит здесь путем ее интернализации, обращения внутрь. Любовь, замешанная на систематическом подавлении инстинкта самосохранения, уподобляется ненависти. Не дотягиваясь до завышенной планки, человек начинает испытывать презрение к себе. Сверхзадача используется для рационализации инстинкта саморазрушения, обоснования его массовых проявлений.
Природа экономна. Если бы вожаку пришлось расправляться с каждым из прочих, чтобы доказать свое превосходство, у него не хватило бы сил ни для чего другого. Гораздо рациональнее этим прочим самоустраниться. Крыса альфа, как правило, не набрасывается на малодушную омегу. Достаточно кружить около нее, лязгая зубами, и у омеги произойдет инфаркт. Она самоустраняется без борьбы, можно сказать, принося себя в жертву ради системы. Может быть, эта крыса святая или герой?
Многие философы, от Диогена Синопского до Владимира Соловьева, охотно прибегали к зоологическим аналогиям, так что эта практика, можно сказать, легитимизирована многочисленными историческими прецедентами. Если стать на эволюционную точку зрения, то подобные сопоставления тем более оправданы. В поведении животных мы усматриваем прототип человеческого поведения, или отдельные черты его, в первозданном незамутненном виде. Но здесь необходима осторожность, поскольку наука о поведении животных еще очень молода, а обиходные представления крайне неточны и нередко искажены невольным перенесением на животных тех или иных человеческих черт. Далее, необходимо принять в расчет огромное разнообразие зоологических видов и соответственно видовых поведенческих моделей. Почти каждому примеру из жизни животных можно противопоставить пример противоположного свойства (вопиющий эгоизм гнездовых паразитов вроде кукушки возможен лишь потому, что другие виды птиц проявляют чудеса альтруизма. Вопреки Ницше, эгоизм еще не сделал и, очевидно, никогда не сделает гнездового паразита властителем мира пернатых).
Более того, виды животных, которые мы лучше всего знаем, подчас демонстрируют поведение, которое нельзя считать типичным для животных вообще, так как в природе оно встречается не так уж часто. Хорошим примером в этом отношении могут служить крысы, развитое социальное поведение которых невольно наталкивает на сопоставление с человеком. В сущности, крысы с их четкой иерархией, с их культом альфы и всеобщим презрением к омеге дают модель поведения, которую Ницше мог бы считать образцовой для человека и которая действительно встречается в некоторых человеческих сообществах, например, среди заключенных.
Хотя крысиная модель в типичном виде не имеет широкого распространения ни среди животных, ни среди людей, она тем не менее весьма поучительна как специфическая форма поведения, проявляющаяся у тех и других в условиях постоянного стресса. Крыса живет при человеке, как человек при боге. Человек много сильнее крысы, неисповедим и неподсуден ей. Человек не ассимилирует и не использует крысу. По невнятным для нее мотивам он предоставляет ей кров, пищу и защиту от природных врагов, в то же время жестоко «наказывая» ее за стремление выжить и продолжить свой род. Крыса может ответить лишь высокой плодовитостью и приспособленностью к скрытому существованию, переадресуя агрессивную реакцию на притесняющего ее человека другим, более слабым, крысам (так заключенные, притесняемые тюремным начальством, дают выход агрессивной реакции в издевательствах над слабейшим из своих, осуществляя в отношении него вседозволенность — тюремный беспредел).
Объективно нет плохих и тем более противных животных. И все же трудно подавить безотчетное чувство отвращения при виде крысы, внезапно появившейся на открытом месте. В эволюционном смысле биологические виды отнюдь не равноценны. Серая крыса, синантропный вид, сделав ставку на человека, оказалась в ситуации беспредела и приняла условия игры. Человек может поставить себя в аналогичное положение, но биологическое прошлое не обязывает его к этому, ибо в природе крысиная модель скорее исключение, чем правило.
Эволюционно более близкие к нам обезьяны заботятся о слабых и больных сородичах. У шимпанзе, по свидетельству этолога Роберта Триверса (в книге «Социальная эволюция», 1985), вожак обычно вступается за более слабого из конфликтующих членов группы. Для прогрессивно развивающегося вида такое поведение более характерно, чем крысиное, поскольку оно, как правило, сочетается с продленным периодом заботы о потомстве, часть которой берут на себя так называемые «помощники» — бесплодные молодые или пост-репродуктивного возраста стареющие особи, природные альтруисты. Это биологическое наследие, содержащееся в генетической памяти каждого из нас, определяет наши априорные нравственные установки и служит основой гуманистической этики, которая не дает человеку опуститься до уровня крысы.
Тем не менее в духовной эволюции человека, как и в любом эволюционном процессе, проявляются регрессивные тенденции. Ахилл, беззащитный перед богом Аполлоном, мимоходом убивает немощного Терсита. Время всесилия богов порождает героев-сверхкрыс. Целые нации, притесняемые гораздо более сильными пришельцами или попавшие во власть местной диктатуры, могут на какое-то время воспринять крысиную модель. В определенных условиях крысиный порядок может распространяться из тюрем и казарм на все общество. Цель общественного развития, видимо, состоит в том, чтобы исключить подобные условия.
С помощью крыс мы начинаем понимать природу инстинкта самоуничтожения, смущавшего даже проницательного Фрейда. Этот происходящий от интернализации агрессии инстинкт распространяется и на потомство (если омега как-то ухитрится его произвести) и принимает характер истребления собственных генов — автогеноцида, как у тех тюленей, что со страху кусают и давят своих детенышей. Казалось бы, гены самоуничтожения должны истребиться из популяции, но этого не происходит, так как на них замешаны герои, святые и творцы.
|
В.А.Красилов. Метаэкология. Часть 21.
Иов (окончание). Ликург. Крысы.
|